Tuesday, July 27, 2010

Амок

Смерть как повод. К тридцатилетию ухода Владимира Высоцкого: секс, драгз и мордобой вместо рок-н-ролла

Высоцкий предложил отечественному мужчине главное — лестную самоидентификацию. Лестную — и универсальную. Сам он ей соответствовал, подавляющее большинство других — нет, но это уже не имело значения. Высоцкий — ещё при жизни — стал идолом.

День рождения — вот что мы празднуем, с помпой проводя юбилеи кумиров, в том числе и кумиров прошлого. День смерти (а по сути дела годовщину убийства или самоубийства) отмечаем, если речь идет о подлинных идолах.

Не всё ли равно, когда именно родился Джон Кеннеди или появилась на свет Мэрилин Монро? Элвис Пресли, Джон Леннон, Виктор Цой или Владислав Листьев? Каждый из них уходит из жизни «красивым, двадцатидвухлетним», сколько бы лет ему (или ей) на самом деле ни было.

Вот почему июльская дата 1980 года на могильном камне Владимира Высоцкого значит куда больше, чем январская 1938-го. Он был и остается идолом.

Был, но, пожалуй, уже не остался идолом Листьев; был и остаётся идолом (но в сугубо подростковом изводе) Цой; была и остаётся идолом — во всей своей нынешней невыносимости — Алла Пугачёва. И, разумеется, Высоцкий.

То же самое и в политике: все помнят, когда родился Ленин и когда умер Сталин, но никак не наоборот.

В православии Пасха важнее Рождества, а в католицизме и в протестантизме — наоборот; наверное, типологические корни описываемого явления тянутся именно отсюда. То есть можно так, а можно и этак.

Но с Высоцким, безусловно, получается этак.

Нынешнее тридцатилетие обернулось, естественно, местом встречи, которое изменить нельзя; обернулось вертикалью и интервенцией; обернулось охотой на волков, незатихшим гулом при выходе на подмостки, банькой по-чёрному с непоправимо постаревшими мушкетёрами-бумбарашами; обернулось клоунами у пидарасов и пидарасами у клоунов, по слову разминувшегося с Высоцким единственного на сегодняшний день литературного идола Виктора Пелевина.

«А был ли Высоцкий поэтом?» — задаются вопросом в телепередаче. Задаются единственно затем, чтобы ответить: «А то!» Высоцкий был поэтом «по жизни» — это уж точно. Он и не жил свои сорок два — он бежал амок.

«Амок (подсказывает психологический словарь) — этноспецифический термин, обозначающий синдром, характеризующийся внезапным возникновением панических состояний с изменением сознания по типу сумеречного и неконтролируемым стремлением двигаться в одном направлении, круша и ломая всё, что стоит на пути, и убивая тех, кто мешает этому движению. Продолжается до тех пор, пока больного не остановят другие или он не упадет от бессилия».

Слово «этноспецифический» в цитате указывает на то, что такое бывает только с малайцами. С малайцами и с «маланцами» (Высоцкий как раз и был «маланцем», то есть наполовину евреем)?

Нет, скорее с малайцами и с поэтами.

Амок Высоцкого набрал смертельное ускорение в последние семь месяцев его жизни (в которой слово «саморазрушение» горело на Валтасаровой стене с самого начала).

Ввод «ограниченного контингента» в Афганистан в последние дни 1979 года похоронил «разрядку», а вместе с нею и очередную «оттепель». Страны Запада объявили о решении бойкотировать московскую Олимпиаду.

В самом начале января, ведя маленький «мерседес» на сумасшедшей скорости (большой «мерседес» был уже разбит), Высоцкий врезался в троллейбус, и на него завели уголовное дело.

Не говоря уж о том, что при аварии пострадали пассажиры «мерседеса», особенно актёр Всеволод Абдулов. И не говоря о цели поездки — под надуманным предлогом Высоцкий смылся с дачи (и от Марины Влади) в Москву за очередной порцией наркотиков.

Не говоря и о том, что другое уголовное дело — о хищении в особо крупных размерах (а конкретно — о фокусах с билетами в ходе гастрольного «чёса») — над ним уже висело. И следователь по особо важным делам был убеждён в том, что Высоцкий специально подстроил аварию, чтобы убрать или как минимум надолго вывести из игры потенциально опасного для себя свидетеля.

В Театре на Таганке, где Высоцкого едва ли не все ненавидели, его наполовину «ушли», предоставив неоплачиваемый отпуск на год (якобы ради дебюта в кинорежиссуре — но режиссёром «Зелёного фургона» его так и не утвердили), однако обязав играть в «Гамлете» и в «Преступлении и наказании».

У него были колоссальные долги, а значит, их надо было отрабатывать чуть ли не ежевечерним «чёсом».

Наметился окончательный разрыв с Мариной Влади.

Если раньше Высоцкий выходил из запоев только благодаря уколу наркотика, то теперь (уже пережив клиническую смерть) он не мог выступать без дозы и не знал другого лекарства от ломки, кроме алкоголя (или, разумеется, новой дозы).

Друзья или отшатывались от него, или поневоле превращались ради него в драг-дилеров.

Врачи давали ему — человеку, гордившемуся своим богатырским здоровьем, да и сейчас ещё чрезвычайно сильному и гибкому — максимум два-три месяца жизни. Он прожил неполных семь — и умер во сне.

День его смерти (вернее, конечно, день объявления о его смерти) запомнился в малейших деталях едва ли не каждому.

Это был очень жаркий день — едва ли не такой же, как в нынешнем июле. Это был день какого-то стихийного массового безумия — ещё не в связи с Высоцким (это произойдет позже, на похоронах), но как бы в предчувствии его гибели.

Ко мне в тот день напросился некий малознакомый музыкант.

Оказывается, он написал рок-оперу «Фауст». Причём, планируя эмигрировать, написал либретто сразу по-английски. А теперь уезжать раздумал (да и поговаривали, что сразу после Олимпиады перестанут выпускать из страны) и решил перевести либретто на русский, для чего ему и понадобился я.

В доказательство серьёзности своих намерений парень тут же исполнил мне всю оперу. Предварительно разувшись и отбивая такт босыми пятками по паркету. Играя на акустической гитаре. И по-высоцки форсируя голос.

Пот лился с него ручьём, жилы на шее вот-вот должны были лопнуть, соседи по коммуналке то и дело стучались ко мне, требуя прекратить безобразие...

Вот что такое искусство, думал я, глядя на него, вот как оно шлёт раба на сцену, вот как играют на разрыв аорты...

«Высоцкий не поёт — он выблёвывает, — позавидовал Шарль Азнавур. — И он лучше меня».

А тем же вечером — и на всю ночь — я попал на пьянку к художникам в их самой убийственной в плане употребления алкоголя комбинации: монументалисты, металлисты (как их называют, «кузнецы») и миниатюристы. Как раз миниатюрист (он вырезал на перстнях «Незнакомку» Крамского) играл свадьбу с дочерью главного специалиста по монументальным изображениям В. И. Ленина. «Зеленью» в этой компании называли доллары, «травой» — кавказскую зелень к мясу, а собственно «траву» — «дурью»...

Похмеляясь наутро в чужом доме (кооператив Союза художников), я и узнал о смерти Высоцкого — и тут же понял, что прожил весь вчерашний день под его знаком. Эдакий Bend Sinister.

«Дурь» — так назывался рассказ Павла Нилина, в экранизации которого («Единственная») сыграл Владимир Высоцкий.

Героиня рассказа (а он был очень хорош) — любящая, но патологически беспутная жена, изменяющая любимому мужу буквально с каждым. Героиня фильма (Елена Проклова) изменяет мужу лишь единожды — с глубоко несчастным руководителем кружка хорового пения. Его и сыграл Высоцкий.

Сыграл, как всегда, самого себя.

Сам Высоцкий утверждал, будто и Глеба Жеглова братья Вайнеры написали, не столько имея в виду его как будущего исполнителя роли, сколько ориентируясь на него как на определенный психофизический тип.

А в фильме «Копейка» тоже, увы, уже ушедшего Ивана Дыховичного (по сценарию Владимира Сорокина) некий физик из академгородка (его роль изумительно сыграл киновед Олег Ковалов), награжденный «Жигулями», решает переподарить их своему любимому Александру Галичу. «Тебя посадят! Подари Окуджаве!» — умоляет молодая жена (прелестная Саша Куликова). Ответное «Тьфу!» Ковалова, безусловно, заслуживает если не «Оскара», то «Золотого орла».

А «Копейку» физик в конце концов дарит Высоцкому, в академгородке выступившему и молодую чужую жену между делом оприходовавшему.

Так в этом миниконтексте оказываются с поразительной (хотя и пародийной) точностью совмещены три имени — Высоцкого, Галича и Окуджавы.

Почему «Тьфу!» на Окуджаву, как раз понятно.

Окуджаве (при неоспоримых достоинствах ряда песен) была присуща определённая слащавость, медленно, но верно перерастающая в приторность, а значит, в фальшь.

В фальшь не столько мелодическую или, упаси Господи, поэтическую (хотя и с тем, и с другим время от времени возникали проблемы), сколько в фальшь мировоззренческую: комиссары в пыльных шлемах укатывают на последнем троллейбусе на Белорусский вокзал за пряниками, которых никогда не хватает на всех, и молятся Франсуа Вийону, чтобы чёрный кот, поселившийся в писательском подъезде, ненароком не принял их за зазевавшихся мышей, а приняв, не отменил вожделенного и уже запланированного турне по Западной Германии.

Любить Окуджаву можно было. И даже петь. Но как-то, извините, получалось это не по-мужски. Вечная слезинка обиженного ребенка, которого лелеет в себе потасканный дядька со спекулянтского Арбата.

Вот поэтому и «тьфу!».

Другое дело Галич. Он входил в интеллигентский миф о «выходе на площадь» (на Сенатскую, разумеется).

В его песнях счастливо сочетались преступление инакомыслия и предвкушение неотвратимого вертухайского наказания.

(Любимов поставил в Англии «Преступление и наказание». «Это преступление, а наказание ждет вас на родине», — посулил ему один из отечественных дипломатов. Прямо из Лондона Любимов отправился в Венгрию – на родину жены; в осиротевшую Таганку прислали Эфроса — и она съела этого без пяти минут гениального режиссёра.)

Галича можно было любить, ощущая себя мужчиной. Интеллигентным, но всё равно мужчиной. Физиком (как в фильме «Копейка»), но отнюдь не «ботаником».

Особенно подвыпив. И плача пьяными слезами от гордости за самого себя. Ну и за него тоже.

И даже когда Галич, купив в Париже новый телевизор и не желая дожидаться возвращения домой рукастой жены, сунул два пальца в розетку и его закоротило током, интеллигентные мужчины по всему СССР тут же прониклись убеждением, будто таким образом с опальным бардом расправился всемогущий КГБ.

Высоцкий же — единственный из этой троицы — пел о том, что мужчине нужны яйца и только яйца, а всё остальное (включая политические убеждения) нерелевантно.

Как пел, так и жил.

Как жил, так и умер.

Но его нехитрая мысль о яйцах (и о мужской слезе, понимаемой чисто метафорически) по-ленински овладела массами — от партийных верхов до криминальных низов через интеллигентское болото включительно.

Высоцкий предложил отечественному мужчине главное — лестную самоидентификацию. Лестную — и универсальную. Сам он ей соответствовал, подавляющее большинство других — нет, но это уже не имело значения. Высоцкий — ещё при жизни — стал идолом.

Стал идеалом, а главное, интегралом (стал идеальным интегралом) советски-антисоветского человека в его единственно имеющей значение ипостаси.

Секс, драгз и мордобой вместо рок-н-ролла.

Мужчина, а не облако в штанах — не им сказано, но им сыграно, им спето, им прожито.

Им пропущено через амок. Через амок, который всегда с тобою.

То есть с ним. А поэт он или нет... Что такое поэт? Поэтами нынче становятся в заявительном порядке.

Вышел том Окуджавы в «Большой библиотеке поэта», вышел том Галича в «Большой библиотеке поэта», а выйдет ли том Высоцкого?

На мой взгляд, не имеет значения.

Это как в анекдоте про экономиста (Маркса) и старшего экономиста (тетю Цилю), который напомнил в одной из своих колонок Андрей Колесников.

В поэзии у нас сплошные «старшие экономисты», тогда как «экономистов» — раз-два и обчёлся.

Как ни банально прозвучит, но Высоцкий — это Высоцкий.

Как Леннон — это Леннон.

А Хантер Томпсон — Хантер Томпсон.

Интегральная для других и вбирающая всё в себя подобно космической «чёрной дыре» фигура.

И — в тридцатую годовщину смерти — последнее.

Полтора месяца назад я опубликовал на одном из сайтов некролог Андрею Вознесенскому.

Мой редактор вычеркнул у меня последнюю фразу.

И правильно вычеркнул: над неостывшим прахом эти безусловно справедливые слова прозвучали бы всё же кощунственно.

Но сейчас я их приведу:

«Умри Вознесенский лет тридцать назад (а лучше сорок), ничто не помешало бы нам считать его великим поэтом».

Владимир Высоцкий сжег себя — и развеял прах над всей страною.

Прошло тридцать лет; той страны уже нет и в помине, а его прах всё не оседает наземь — и едва ли осядет.

Виктор Топоров , chaskor.ru

No comments: